Сожжение — древнейшая практика утилизации кадавров — сегодня оказалось во главе прогресса, безжалостно испепеляющего бандитский (или подментованный? хотя какая разница) кладбищенский бизнес и старые представления о посмертной судьбе тела. Директор частного новосибирского крематория Сергей Вкушен поделился с Артемом Макарским своими соображениями о будущем индустрии, смерти религии, сжигании раковых опухолей и протезов, похоронах наркоманов и спасении через нанопакет.

— Как давно вы занимаетесь похоронным делом?

— Я придумал первую похоронную выставку еще в 1992 году. Я тогда по сто выставок в год делал, мы союз образовали, придумывали темы для промышленных выставок. В каждом регионе свое: в Новокузнецке шахтерскую, на Алтае сельскохозяйственную, Уровень похорон и погребальной культуры был очень низкий тогда, мне захотелось его как-то поднять. Мои коллеги крутили у виска и говорили, что я сумасшедший: «где Якушин увидел рынок». И они были правы — я девять лет проводил в Москве похоронную выставку убыточно. Но поскольку выставок было много, то за счет прибыли от других мы ее держали. И на девятый год производитель кремационной техники, Зденек Лехнер из Чехии, подошел ко мне и сказал: «Сергей, я тебе хочу дать крематорий. Потом когда-нибудь отплатишь». Мы с ним ездили по многим городам, я его представлял мэрам — и все крематорий построить хотели, но ни у кого не было денег. И он захотел создать такую базу, плацдарм, куда люди могли бы приезжать и смотреть, что такое кремационная техника, у него были надежды с этим связаны, что он и дальше будет крематории продавать по стране. Собственно, позднее так и случилось. Сегодня уже более чем в двадцати городах существуют крематории — и строят еще в пятнадцати.

Кремация — это, безусловно, главная похоронная услуга XXI века. Сегодня уже большая половина человечества приверженцы кремации и не только потому что так услуга дешевле. Кремация перешла уже давно в разряд мировозренческого выбора. Не только буддисты считают, что кремация это мгновенное очищение души — в христианском мире тоже есть сторонники кремации: у нас в Новосибирском крематории двадцать священников. Позиция РПЦ простая. Когда я начал строить крематорий вместе с губернатором, то наш владыка Тихон отправил запрос патриарху Алексию Второму и тот прислал письмо практически незамедлительно. В ответе было написано: кремация — нетрадиционный вид погребения (эти же слова говорит Кирилл), но мы должны быть там, где нас просят быть люди. И если человек при жизни был крещен, а значит, зарегистрирован на небесах, то мы, безусловно, должны проводить обряд отпевания. То есть, смысл ответа был в том, что мы же не можем отправить его на тот свет без отпевания даже если он был кремирован — церковь не занимается телом, она занимается душой. А телом родственники вправе распорядиться по своему усмотрению. Тем более, что закон от 96 года предусматривает как норму погребения либо гробом в землю и либо предание тела огню, то есть кремацию. Еще есть погребение в воде, но это при особых обстоятельствах бывает.

— Как законы успевают за изменением технологий в мире погребальной культуры?

— Технологии играют не такую роль, как изменения воззрений. Понимаете, закон сегодня вступает в конфликт с социальным статусом, который очень резко изменился в обществе. Дело в том, что удельный вес верующих у нас в России не столь велик как принято считать. Мы проводили свои соцопросы и обнаружили, что верующих — двадцать процентов от населения и из них восемьдесят процентов православных. И когда я эту статистику принес нашему владыке Тихону, он говорит: «да, мы это знаем, но истинно верующих же еще меньше». Эти двадцать процентов это религиозные люди — те, кто ходит в церковь, молится, ставит свечку, но они не верующие. А другой вопрос, который ВЦИОМ проводил в Москве, он утверждает, что удельный вес истинно верующих сейчас — 4-7%. Люди уходят из лона христианства и представления о загробном мире меняются… К слову, очень повысился удельный вес мусульман. Когда мы проводили опрос, мусульман было чуть меньше трех процентов — это было десять лет назад — а сегодня их уже семь процентов. И хотя нас эта волна мусульманизации не так коснулась в России, как в Европе. Не знаю, плохо это или хорошо, но это факт. Общество все-таки расслаивается в религиозном плане.



— Вы утверждаете, что кремация — наиболее перспективный метод?

— Это не перспектива, это абсолютная закономерность. Протестанты приняли кремацию в 1923 году, в 1967 — католики. Сегодня католические храмы собирают деньги на строительство крематориев — и в Италии на средства церкви таких уже построено два. В Америке вообще катастрофа в похоронной отрасли среди производителей, сейчас там доля кремации около сорока пяти процентов, невиданная цифра. Производители шикарных гробов, таким образом, на грани разорения. При кремации, как вы понимаете, гроб дорогой не нужен. Кроме того, это колоссальная экономия земли.

Для России это, фактически, единственный выход, особенно в мегаполисах. Есть опыт, например, Новокузнецка. Там построили крематорий и удельный вес кремаций пошел вверх. Кладбищ там немного и они давно исчерпали свой ресурс — ближайшее в итоге оказалось за пятьдесят километров от города. Никто не стал ездить, конечно.. Кремация это решение экологических проблем — кладбища душат города. Более того, это часть центральных городских территорий и обычно на месте кладбищ появляются парки. Вот в Новосибирске. Березовая роща, центральный парк, парк на том берегу — все они были кладбищами. Сейчас там и колесо обозрения, и развлечения, и танцы, и прочая-прочая. Такова жизнь.

Сегодня эзотерики, экстрасенсы, тибетские учителя, говорят: нельзя хоронить в землю ВИЧ-инфицированных, онкологических больных, тех, причина болезни которых еще не изучена и не распознана. И так уже оболочка земли загрязнена чрезвычайно — чтобы не усиливать негативный эффект, такие тела нужно кремировать. Но вот мы из своей практики знаем, что онкологическая опухоль не горит, она сияет синим пламенем и «бегает» по печи. Такая кремация длится дольше на 40-45 минут. После этого опухоль — раз! — и гаснет. Все кто умудрился в последнее время в России построили крематорий, наблюдают одну и ту же тенденцию — статистика начинает активно расти вверх. У Москвы сегодня 55 процентов, у Петербурга — 65-70, в Новокузнецке бывают месяцы, когда 80 процентов занимает кремация.

При урновом захоронении людям гораздо проще создать семейные склепы — в родственную могилу они закапывают урну с прахом. Естественно, их со временем там становится четыре, пять, шесть… Это очень важно. Ставится стелла, на которой перечисляются имена. Для родителей очень важно привести своих детей и показать им: вот твоя бабушка, вот прапрадед, и так далее. Раньше это практически невозможно было сделать — всех хоронили на разных кладбищах, а в СССР вообще по прописке. У некоторых семей есть пять-шесть кладбищ и они в родительскую субботу не знают, куда ехать. Сейчас у нас есть такая услуга, которая становится тенденцией — заказывают эксгумацию, привозят сюда, бывает, по три гроба сразу, мы выставляем их в зал, а затем последовательно кремируем останки. И они потом помещаются в семейный склеп.

— Давно ли появилась такая услуга кремирования задним числом?

— Сразу как мы открылись.

— Криогенная заморозка пока остается маргинальной практикой?

— Сейчас в криоцентре уже около тридцати животных заморожено, кошек и собак. Вчера мы разместили новость на нашем портале — заморозили мозг женщины. Она при жизни обсуждала такой вариант и согласилась на него. А у нее сын, по-моему, в Америке живет — и он довольно поздно приехал, когда само тело замораживать было уже нельзя. И заморозили только мозг, при этом сделали это на квартире в Питере. Вот сейчас они его переправят в криоцентр в Москву. Это в любом случае не станет чем-то повальным. Это все равно ненормальность — в том смысле, что… Знаете, в английском языке есть очень красивое слово, abnormality. Оно не имеет резко негативного смысла, это просто то, что не укладывается в некий фарватер, в границы чего-то признанного. Но это еще и нечто пограничное, или находящееся за пределами, словом то, что не свойственно всем. Вот удельный вес девиантного поведения — 2-3 процента. С крионикой точно так же, пока она повальной не будет. Потому что объективно в ней не будет нужды. Ведь известно, что робототехника уже так далеко шагнула, что уже и органы печатают.



Фактически, можно говорить, что в ближайшие 20-30 лет человек сможет любой орган заменить в любой момент. Есть много сценариев футуристических и по этим сценариям все сходятся в одном — не будет традиционного зачатия. Семья, пара, будет приходить в какую-то лабораторию, сервис-центр, и будет заказывать себе ребенка. Если они захотят, чтобы ребенок был певцом, они с такими признаками создадут плод. Если захотят отправить его в космос — его кожа не будет воспринимать радиацию, и так далее. Это все возможно уже сейчас, это доказано экспериментами. Поэтому люди будут, безусловно, киборгами. Уже сейчас ведется дискуссия о том, что надо всем при рождении вшивать чипы. Если мы дальше будем фантазировать, то вот родился маленький ребенок с чипом, который отслеживает не просто его жизненную ситуацию, а просто каждую минуту и секунду. Не нужна будет летопись, что вообще делал человек и как он жил. И соответственно, можно будет фантазийно предположить, что если человек умрет, то этот чип можно будет найти по сигналу и использовать: весь его некролог оттуда вытащить.

В любом случае традиционным это погребение уже не будет. В нем просто не будет необходимости. Скорее всего, Чубайс придумает какой-нибудь нанопакет, в который погрузят человека, и его биологическая масса будет уничтожена, а все остальное будет сохранено. Это очень смелые по сегодняшнему дню сценарии, но они однозначно произойдут. И люди уже в ближайшее десятилетие будут не наполовину, но частично роботами, у них будет какая-то часть искуственной. Лично я смотрю на это абсолютно спокойно — историю вспять не повернешь. Я смотрю совершенно пессимистично на профессию, которая мне — уже на пенсии — досталась. Ее не будет просто. Не будешь нужны в похоронщиках, функция сохранения памяти отпадет. Память — она в чипе, она уже в компьютере; в любой момент нажми на кнопку и ты увидишь — [человек] и улыбается, и поет, и рассуждает, и пишет книги, и делает открытия. Каждую секунду жизни можно отследить. Та мемориализация, которую мы сегодня делаем — памятники, памятные события и прочее, — в этом просто не будет необходимости. Скорее всего, это просто будут какие-то огромные многоэтажные мемориальные комплексы, с экранами, с голограммами... Люди там будут собираться, но это уже не будут скорбные моменты в нашем понимании.

Сама функция погребения исчезнет. В каких-то там сценариях говорится, что [тела] будут отправлять туда, в космос, но это уже устаревший сценарий, это было, может быть, лет двадцать назад. Это сценарии периода СССР. Они были, конечно, очень смелыми, но это очень дорого. Чтобы тратить горючее, чтобы отправлять тела в космос — это вряд ли. Ближе к нанопакету все-таки. Кремация отпадет — это тоже деньги, газ. Будет все более экологически чистым и менее энергоемким. Единственное, что останется от похоронной профессии, это эвакуация. И все, собственно говоря. И утилизатор — тот, кто в пакет разместит тело. Вам показывали в ящике у нас протезы?

— Нет, но рассказывали, что протезы не сгорают.

— Да, они не сгорают. И в Европе, и в Америке их собирают — это очень ценный и дорогой инертный материал. Есть ассоциация, которая объезжает все крематории Европы, собирают протезы, сдают на переработку и полученные деньги тратят на благотворительность. Получаются огромные суммы. Ну, кардиостимуляторы тоже удаляются. Они на изотопах — нельзя, чтобы они взрывались в печи, изотопы будут вылетать.

— Не думаете ли вы, что даже когда появится условный нанопакет, все равно тяга к традициям останется в виде какого-то видоизмененного ритуала?

— Безусловно. Говорят, что после пятидесятых-семидесятых годов только 2 процента людей на планете будут стремиться зачать ребенка традиционным способом. Сама традиционная форма зачатия в ходе сексуального контакта будет деградировать и исчезать. Секс-то наверняка останется как времяпровождение, удовольствие, признак любви и симпатии, может быть, просто физической потребности, а вот к зачатию люди будут подходить более серьезно. Случайности будут исключать, а это можно сделать только в лабораторных условиях. Зачатие будет проходить в лабораториях.

— Можно ли таким образом заключить, что вместе с падением надобности зачатия другая сторона в виде похорон тоже примерно в это же время и исчезнет?

— Я думаю, что это будет происходить одновременно, да. Это сегодняшний день. А что же будет дальше? Сейчас уже [есть] клапаны сердца, черепные коробки люди хотят менять, другую форму делать. Уже делают. У нас завод в Новосибирске, он специализировался раньше на военном фарфоре, а сегодня — вот Путин приезжал, кредит им дали — делают протезы, которые дешевле зарубежных. Вы даже не представляете, какой это огромнейший завод. Вот они на всю страну и дальше, в Китай и другие страны, будут поставлять части тела.

— Как вы думаете, возможен такой вариант, что если найдется лечение от онкологических заболеваний, СПИДа и прочего…

— Конечно, будет. Обязательно что-нибудь появится.

— ... бессмертным человек может стать?

— Да. Безусловно. Я думаю, что двадцать первый век как раз будет ознаменован тем, что человек будет жить столько, сколько он захочет — потому что можно будет менять органы, включая мозг. И [человек] может на каком-то этапе, поменяв мозг, какую-то часть программы оставить, а может стать совершенно новым человеком. Другой вопрос возникает — он уже из мировоззрения, философии жизни. Для чего долго жить? Вот мы когда хороним людей, которым 85, 90, 95, 100 лет, 102 года, три человека прощаются. Пять. Ответ простой: всех пережил человек. Им очень скучно жить. Они детей своих пережили, некому их хоронить. А для чего живут? Они страдают от этого. Вопрос о том, для чего жить, волнует очень большое количество людей. Я читаю лекции для стариков о том, как продлить жизнь.



У меня на следующей неделе открывается выставка — я проводил ее на ВДНХ и сейчас в Новосибирске, — она называется «Продлить жизнь». Когда я им читаю, и мы встречаемся вновь на следующей лекции, они говорят: мы очень признательны вам за то, что после лекции мы осознали, что мы уже не можем сидеть на диване и смотреть сериалы. Нам хочется двигаться, нам хочется что-то делать. Посадить клумбу цветов, съездить с внуками поиграть. У них какие-то есть дела. Изменяется целеполагание. Новые цели. Пусть цели маленькие, но человек все равно в движении, он хочет что-то совершать. Но цели кончаются, исчерпывают себя и человек уходит. У моей мамы так было. Она умерла в 93 года. В последний год мы стали замечать, что ей ничего не надо. Целеполагание оно вот так и растворяется, растворяется, растворяется. Незадолго до смерти мамы я сидел и смотрел на нее, и внутри у меня: мама, зачем ты живешь? Я не провоцировал эти мысли, они сами приходили. Именно в этот момент, я помню, звонок в дверь — и забегают мои внуки. Ее правнуки. Они бегом и прямо головой в подол. Тогда я понимаю: вот для чего она живет. У нее другой задачи и не было уже.

Вопрос «как долго жить?» в какой-то мере все равно предопределен, и если человек не ставит этот вопрос, то он раньше уходит. Это доказано учеными. Есть независимые исследования в Америке, в Австралии, они отслеживает тысячи людей пожилого возраста. Они утверждают, что активное времяпровождение, общение с другими людьми — общение очень много значит, — и именно постоянное движение в сторону каких-то целей сохраняет жизнь. Просмотр новостей, чтение, речь. Это увеличивает продолжительность жизни на срок от 9 до 12 лет. Человек не должен быть в одиночестве. В одиночестве человек угасает, угасают мозги. Поэтому нужно разговаривать, мыслить, читать, слушать новости — не потому что новости заводят, а потому что человек заставляет себя мыслить.



— Вы сталкиваетесь сейчас по работе с новыми технологиями?

— Да, конечно. Мы проводим онлайн-трансляции. В первый раз мы ее провели, когда хоронили писателя из Польши.

— А в каком году это было?

— Года три назад. Он написал несколько книг о России, очень ее любил. Он ехал по Транссибирской магистрали на Байкал, писать очередную книгу. Умер в тайге недалеко от Новосибирска. Его сняли [с поезда], и мы его хоронили здесь. Родственники не могли приехать. Жена была больная. Тогда похоронная фирма из Польши попросила нас сделать фото похорон, чтобы предоставить жене. Мы предложили снять на видео — а потом родилась идея, что, может быть, мы посадим ее в квартире около компьютера и дадим сигнал. Ей очень это понравилось. Я не знаю, по какой причине, но информационное агентство об этом узнало. Не помню, как это получилось. Этот сюжет посмотрели на планете двадцать миллионов. Онлайн-трансляцию [похорон] польского писателя. Из Новосибирска. Мы позвали католического священника, позвали польских монашек, работающих у нас в детском приюте. Они приехали, они шли за гробом и пели. Около печи сделали молебен. Было траурное шествие, все очень достойно и красиво. Нам польская фирма сказала, что им нужно учиться у нас, как хоронить. [смеется] А потом было ужас сколько благодарственных [писем]. Этот факт убедил нас не сомневаться в том, что в такой традиционной сфере как погребение нужно творить и внедрять новое. По-другому невозможно.

Молодые люди не хотят ездить на похороны, они хотят смотреть онлайн. Во время перерыва на работе или обеда сидеть, пить кофе, включить [трансляцию] и смотреть, как хоронят соседку по даче. И написать соболезнование родственникам. Но все в интернете и в любой момент. Не посмотрели днем, так вечером посмотрят. Сегодня мышление людей именно такое. Они привыкли именно к такому обмену информацией, к переживанию через интернет. К сопереживанию. Ведь очень мало людей ходят сегодня на похороны. Мы самое близкое кладбище в Новосибирске по большому счету. Традиционные кладбища дальше — а у нас всего двенадцать километров от центра и от главной площади. У нас нет пробок при этом. Но семь, восемь, пятнадцать человек собрались вокруг гроба — уже прекрасно.

Новые формы вне всякого сомнения будут развиваться — не только онлайн-трансляции. Сегодня мы делим прах, это уже норма. Бывает, и пятнадцать миниурн люди покупают и отправляют в разные города. Два раза в космос прах отправляли с мыса Канаверал в Америке. Бывает, просят развеять над Байкалом, в Оби, в Сосновом Бору. На снегу мальчик и девочка развеивали прах мамы. Мама приехала сюда делать операцию на сердце и умерла. А они совсем подростки маленькие, они не знают, что делать с прахом. У нас есть такой колокол, в него насыпается прах, нажимаешь — и прах высыпается. Они сказали, что хотят развеять прах в лесу на снегу. Мы думали, развеют сейчас прах и все, а они, дети, договорились между собой — это было шоком для нас, — мальчик написал «ма», передал девочке колокол, и она написала «ма». Мама. У всех слезы. Но это форма погребения, это вид погребения. Они развеяли прах. Очень трогательно. Кто-то на даче закопает под любимой яблоней.

Похороны это, безусловно, многовековая традиция, но быть традиционалистом сегодня, живя в 21-ом веке, это уже бескультурье. Можно сколько угодно кичиться тем, что мы отстаиваем традиции и тем более возрождаем что-то старое, но это обременение, которое нас заставит не удовлетворять потребности людей. Нужно быть современником. Нашим современником. Мы проживаем в одно время с этими людьми. У них устремления кардинальным образом меняются. Мы с трудом можем понимать, о чем думает и мечтает молодежь, и какие у них жизненные приоритеты. Недавно проводился опрос по сибирскому региону, и выявили, что молодежь сегодня принципиально отличается в мыслительным процессах от людей пожилого и даже среднего возраста. У них ценности совершенно иные. Это не хорошо и не плохо, это просто другие люди. Как можно хоронить таких людей иначе?

Мы хоронили девочку-наркоманку. Они заказали нишу. У наркоманов есть какое-то сообщество — негласное, я полагаю. Когда в парке видишь сто пятьдесят, двести человек, однозначно можно говорить, что это похороны наркомана. И вот была такая история — была поздняя процессия, где-то в районе восьми вечера. Лето, светло еще. Они выпускали голубей. Всех голубей, которые у нас, они заказали — больше двадцати. Было трогательно безусловно. Она не наркоманка была, она просто от передозировки умерла. Случайность, на самом деле. Приехало очень много прекрасных людей. Образованных, студентов, с кем девочка училась. Все рыдали. Ее любили. Стали выпускать голубей. Один голубь отделился, развернулся, пролетел над всеми и улетел в сторону колумбария. Те полетели к себе домой в голубятню, а этот здесь [остался]. Он сел на колумбарий, потом в ячейку, нахохлился так и заснул. Кто-то его увидел и стал кричать. Они всей вот этой топлой ринулись к ячейке. Наутро, в восемь утра, они уже были в похоронном доме. Сказали: нам голубь показал, где нужно. Они поменяли место. Безусловно, это элемент мистики, но он говорит о многом. Люди сиюминутно готовы менять что-то в ритуале прощания.

Сама мемориализация приобретает диковинные формы. Например, на стене висят часы. Обычные настенные часы, но за зданей стенкой — там урна, прах. Картины, портреты посмертные пишут по фотографии — но в краску добавляют прах. Получается портрет, написанный прахом человека. Бриллианты из праха делают. Полкило праха нужно отдать, чтобы сделать бриллиант. Кто-то этому удивляется, кто-то это вообще критикует. Это смешно. Это простые потребности людей. У каждого своего отношение к усопшему. Человек не может просто так отпустить, он хочет держать в себе, носить — как вот у нас на втором этаже. Сегодня это дикость, а у людей в то время не было же другой формы. Фотографии даже не было. Они могли только из волос что-то [делать]. Так хранили память. Когда начинаешь рассказывать, что вы поставьте себя на их место — ничего же не было, — они отвечают: да, ну страшно было все это носить. Через пятьдесят лет тоже будет выглядеть смешным то, как мы хороним и как мы храним память.

В памяти важен один момент — он краеугольный и самый главный, — это благодарная память. Когда мы встречаем людей на похоронах, у них острое горе. Они не слышат, они, условно, больные. У них временная болезнь. В этот момент они могут вести себя как угодно, они не отдают себе в этом отчета. Проходит месяц, два, три — три это уже предел, — они возвращаются в норму. Когда мы во время церемонии людям, которые рыдают, говорим речь и призываем их вспомнить самые замечательные и счастливые моменты, которые они прожили вместо с усопшим, и в этот момент церемониймейстер улыбается... Я наблюдал несколько раз: женщина у гроба стоит, мужу сорок лет. Молодые. У нее просто градом слезы текут. Когда он [церемониймейстер] говорит эти слова — «вспомните», — слезы перестают течь, и она растекается в улыбке. Это и есть момент благодарной памяти. Чем быстрее мы этот прыжок из острого горя в благодарную память сделаем, тем лучше душе усопшего. Усопшим не нужно, говорят эзотерики, чтобы их держали, вспоминали, рыдали и прочее — это не приносит пользы душе, они не могут взлететь выше. Для живущего человека каждая смерть это испытание и закалка духа, мы становимся сильнее. Каждая смерть заставляет нас задуматься о своей конечности.



Только на фоне чужой смерти мы можем понять, что мы умрем. Сколько бы ни говорили здесь в музее, люди пока сами не испытают смерть близкого, они... смеются, фотографируются на фоне черепа. Пока они не отдают отчет, им еще неведома суть жизни. А те, кто уже бывал в этих ситуациях, уже по-другому посещают музей и по-другому рассматривают. Не так опасливо к черепу или смерти. Им уже показали смерть в лицо, и они извлекают пользу. Такие люди, которые вот эту суть каким-то потаенным способом постигают сами — и ведь приводят и своих детей, и своих внуков... Специально приводят, за руку — независимо от возраста. У нас музей для всех возрастов. Есть исследования — не у нас, сделанные в Европе, — они утверждают, что участие детей любого возраста в похоронах никогда, ни разу не приводило к бедствию и не наносило ущерб психике ребенка. Если мы вспомним фотографии конца девятнадцатого-начала двадцатого веков, до и после войны, — у гроба выстраивается весь выводок, как это было всегда, все внуки, правнуки, потом более взрослые люди. Они же стоят прямо у гроба, руками за короб берут. Все же так хоронили. Они же жили на печке в своем доме. А вот гроб стоит — и он же три дня стоял. Эти дети не умерли от страха.

Сегодня есть табу на смерть. Оно витает в воздухе — никто же не сказал: не публикуйте некрологи. Где у нас сегодня светская хроника? Некролог это непременный элемент светской хроники. Как город может не сообщить о смерти кого-то? Но сегодня этого нет. Жанр некрологов исчез. Жанр надгробной речи исчез — люди не знают, что говорить у гроба. Они говорят всего пять слов: добрый; хороший отец/муж; хороший работник; рыболов, охотник, очень хороший дачник. И еще какую-нибудь белиберду. У нас исчезли категории. Мы оцениваем прожитую обыденными словами. «Он был добрый» можно о любом человеке сказать. Он был злой и невыносимый. Он любил букашек. Он добрый был по отношению к букашкам. Само слово, оно десемантизированное, оно не несет никакого смысла. Раньше в СССР: «он был пламенный пропагандист», «он был рационализатор», «он был борец за мир». Я помню это. А как без этого? Так и хоронили. Было очень много категорий, которые всеобъемлюще давали какую-то характеристику усопшему. Хорошо, пусть их нет, но что пришло взамен? Ничего.

Каждая смерть несет уроки. Люди не понимают, что из прожитой жизни можно извлечь уроки для себя. Люди сторонятся смерти. Вот у нас целая своя картинная галерея есть. Вот, например, изображение: женщина смотрит в зеркало и в зеркале она видит череп. Жизнь очень скоротечна, а красота временна. Это назидание о том, что нужно пользоваться и красивым телом пока оно есть, и талантами. Если ты против общества, против людей, против морали, то талант твой отнимут. Вот был голос у Филиппа Киркорова — теперь нет. И Примадонна голос потеряла. А вот Кобзон в гроб будет входить и будет петь, и никогда не потеряет голос. Люди этого не понимают. Философия смерти находится за семью печатями — люди не хотят даже мыслить. Вот в этом отношении наш музей это потрясающее место для размышления о вечных истинах.

— Как, кроме этого, можно попытаться разрушить это появившееся табу на смерть? Кроме музея у вас еще выставка «Некрополь»…

— Мы проводим мемориальные концерты, недавно привозили Марка Тишмана, было четыре с половиной тысячи человек. Это был концерт памяти усопших новосибирцев. «Терапия души» называется. Конечно, про меня говорили, что я некрофил, устраиваю пляски на костях и так далее, но мы выбрали этот путь и мы по нему идем. Мы понимаем, что нас будут критиковать и ругать, что не каждому хочется размышлять о смерти.

Год или два спустя — все равно же внутри переживаешь, что о тебе так пишут, — я купил на аукционе десятитомную историю русской музыки. Читал по ночам. И в шестом томе обнаруживаю: 1834-й год. Концерт на Новодевичьем кладбище. Польская пианистка — ей обрезали рукавицы. Пасха, холодно. Привезли фортепиано. Она играла. Это был благотворительный концерт по сбору средств для инвалидов Великой Отечественной войны двенадцатого года. С меня, конечно, сто потов сошло в ту ночь. Я ничего не придумал, я продолжатель традиции [смеется].
Когда мы в последний раз давали на радио информацию по поводу 1 июня: мол, если вы на машине, сегодня в парке памяти концерт, приезжайте, приводите своих друзей. Дали на радио информацию, а они стали возмущаться. Ну, конечно, сидят там в приемных так называемые маркетологи, девочки в коротких юбках: как же так, у нас этот праздник, День защиты детей. А мы говорили: день памяти. А в чем его послание? Чтобы дети не голодали, не умирали, чтобы они не болели, чтобы они получали образование. По всему миру 1 июня сопровождают митинги, манифестации, собирают деньги и прочее — а у нас это праздник, ну как праздник обычный самый, шарики, конкурсы и так далее. Они даже осознать не могут, что смысл этого праздника совсем в другом.

Тут ничего не поделаешь. Тут все зависит от культуры, сознания людей и зрелости. Что говорят астрологи? Они утверждают, что 25% людей никогда не будут себя соотносить со смертью — они не будут думать о смерти, они умрут, не понимая, что они умрут через два дня, например. Они боятся смерти. Это незрелые души. Души, которые не имели воплощения в предыдущих [созданиях]. Они новенькие совсем. У них очень большой страх, и поэтому они будут всегда отодвигать. Конечно, они никогда не будут работать в похоронке. Конечно, они будут бояться присутствовать на похоронах. Если такого рода человек — журналист, то, конечно, он ничего не будет делать. Их даже бессмысленно убеждать. А другие 25% — как те, кто у нас работает — люди, у которых было уже много воплощений. Они совершенно спокойно относятся к смерти, они видят красоту, эстетику смерти. Они приумножают все эти аспекты, развивают их. У нас работал человек, который просто обивал гробы — он был студентом архитектурного [вуза]. Сейчас у него уже две витрины произведений. Он архитектор и керамист. Мы показывали их на нескольких выставках, это настоящие произведения искусства.

И я действительно считаю это искусством. Я хотел сделать одну очень большую выставку-конкурс работ о смерти, но меня не поддержал «Союз художников России», не поддержал журнал «Живопись», самый мощный журнал. Они сказали, что это неинтересно. Я пытался их убедить, что нет художника, который бы не писал о смерти. Они: «Мы не знаем таких». Я говорю: «А как же русские художники?» «Ну, это было в прошлом». Да нет же. В общем, пока я вел переговоры, месяцы уходили. Потом я махнул и стал за деньги везде где можно размещать информацию. Я собрал за очень короткий период тысячу пятьсот произведений, триста пятьдесят авторов из двадцати четырех стран мира. Это было грандиозная выставка. Люди тащили [картины] на спине, отовсюду из везли картины. Одну картину мусульманин написал: он, коленопреклоненный, держит мать, которая умерла у него на руках. Безумно красивая вещь. Художники меня благодарили. Говорили, что тридцать лет картина стояла, ни разу не выставлялась, никто никогда ее не брал. А он написал в память о маме. А эти люди из журнала «Живопись» мой главный тезис не услышали. Я говорил, что нет более яркого чувства, чем смерть близкого. Это разрушение целого мира. Это настолько сильное впечатление, что оно обязательно должно найти след в творчестве. Художники, поэты, писатели все равно будут на эту размышлять. В благодарную память. Наш конкурс, он как раз в этом убедил. Когда люди приходят и смотрят на эти картины, им не страшно. Только когда они окажутся в этих обстоятельствах исподволь, случайно — как прийти на «Ночь музеев»: «А, «Ночь музеев», смерть, интересно», — только потом они осознают, что они были в таких обстоятельствах, которые никогда в ежедневной ситуации невозможно было бы и представить. Чтобы они ложились в гроб, и их опускали бы на лифте вниз. Это невозможно. А вот в этой обстановке они на это решаются. Социализация смертью так или иначе проходит, и благодаря музею мы развиваем это пространство. Не для того, чтобы сделать их смертными, а для того, чтобы показать, что смерть и искусство всегда рядом, и искусство и память это фактически одно и то же — потому что искусство всегда запечатлевает то, что сегодня, в эту минуту, в эту секунду.

В общем-то, если сегодня, спустя десять лет нашей работы, сравнить социопсихологическую обстановку в Новосибирске с близлежащими Томском, Новокузнецком или Омском, то у нас разная аудитория, разное население. Приезжают у нам преподаватели из Омска: «Невозможно представить, чтобы в Омске было такое». Общество не готово. Мы же пробивались. Здесь это уже норма, и в этом не видят ничего предосудительного. Это считают важным. Уже сейчас, в этом году, мы разрабатываем уроки для детей — «Смерть поэта», например. Делаем специальный раздел по Великой Отечественной войне, чтобы школы могли проводить выездные уроки. Мы не знаем детей, которые бы ужасались этому и все. Наоборот, развивают эстетический вкус и зрелый, мудрый взгляд на жизнь. Мы как раз выступаем против... Ну, условно, смерть всегда выступает против КВН и ЧГК. КВН и ЧГК — это такое умствование, это демонстрация того, как человек может быстро мыслить и хранить память — то есть выстреливать какими-то фактами и шутить искрометно. Это тренировка памяти. Смерть восстает против этого, она сама по себе является мудростью. И наш музей учит этой мудрости. Не уму, не тренировке, не эквилибристике ума, а мудрости. Вот в этом ценность того, что мы делаем.